Основу настоящей статьи составляет то, что уже было отчасти высказано в ряде прежних публикаций и выступлений авторов с присоединением некоторых мыслей, высказанных в различных дискуссиях последнего времени. Излагаемые замечания не имеют сухой логической упорядоченности; они рассчитаны не на доказательность в специфически научном смысле, а на восприятие заключенного в них общего смысла, поэтому им свойственна отрывистость, возможны повторы и некоторая публицистичность. Сборник, в котором помещается настоящая статья, рассчитан на читателей, которые уже окунулись в ее проблематику, и это позволяет надеяться, что она их заинтересует.
Суждения о несоответствии общественно-политического устройства и хозяйственно-бытового уклада русского народа и государства тому, какие формы успешного цивилизования и развития усвоены другими нациями, не новы и постоянно воспроизводились в отечественной общественной мысли. В таком же смысле, за редким исключением, и в западной мысли и публицистике, укоренились суждения о России, в которых стало аксиомой представление, что она находится вне рамок основного исторического процесса, охватившего Запад. Ответом на них являлись различные учения о самобытности русской общественной жизни и питающего его духа, самобытности в такой степени решающей, что она не может быть по своему значению сопоставлена со своеобразием жизни какой-либо иной европейской страны. Своеобразие национальной жизни любой из них признавалось русскими мыслителями этого уклона вторичной, дополняющей, но не меняющей действия общих нивелирующих законов развития, чертой [223] западноевропейской цивилизации. Во всем остальном и решающем она представляет собой особенный тип, и в качестве таковой эта цивилизация противостоит русскому историческому опыту и русской будущности. Это расхождение и ныне составляет одно из существенных свойств умственной жизни.
Оно не оставалось только в сфере теоретизирования, но проникло и в политическую жизнь общества, где не раз выдвигались программы, а нередко предпринимались и государственные меры, для того чтобы ввести Россию в общий поток европейского развития. Особенно тогда, когда это национальное своеобразие признавалось главной причиной, препятствующей прогрессу общества и источником его косности. Такие государственные меры, как реформы Петра Великого или реформы 60–70-х годов XIX в., хорошо известны, другие, подобно александровским реформам начала XIX в. или столыпинским реформам ХХ в., не всегда оцениваются как опыты европеизации России, о некоторых реформах мало известно или вовсе ничего не известно, подобно попытке ввести аристократическую конституцию 1730 г. или конституции Александра II, принятию которой помешала мартовская трагедия 1881 г. Можно указать и на другие примеры. Почему-то не оценивают в терминах реформаторства правление Павла I, содержанием которого по сути являлась попытка построить Россию по европейскому образцу в прусско-немецкой модели. Такому восприятию действий Павла помешало поверхностное впечатление от экстравагантности его шагов как проявления политического сумасбродства. Но импульс, им сообщенный, обнаружил свою жизненность в более систематической политике бюрократизации России Николая I, сочетавшей в себе принцип немецкой дисциплинированности со своеобразно, в византийско-державном духе, понимаемой русской национальной духовностью. Возможно, только весьма непродолжительные периоды русской истории были свободны от идей реформаторства, подобно эпохе Елизаветы или Александра III. Таким образом, проблема реформации России, выбора ей перспективы своей будущности, борьбы европеизма (вестернизаторства) с теориями об исконно русском начале нашего национального бытия составила стержень и главное содержание нашего национального сознания.
Ну, а теперь обратимся к «русскому национальному сознанию». Смеем утверждать, что такового, как единого целого никогда не существовало и не существует. «Русское национальное сознание» — это абстракция, которая мыслилась многими поколениями государственных деятелей и позднее интеллигенции в отрыве от действительности. На самом деле в России существовало и существует одновременно несколько видов [224] национального сознания, по числу населяющих ее наций и народов. Но если рассматривать этот вопрос укрупненно, несколько иначе: с точки зрения господствующих ориентаций, то таких «национальных сознаний» мы обнаруживаем два: прозападное и почвенническое. В более размытой форме имеется и третье «национальное сознание», согласно которому Россия — это Восток. Для многих поколений мыслителей и государственных деятелей словосочетание «русский народ» выступало как синоним «российский народ», но если русский народ это не абстракция, а реальность, то «российский народ» — это своего рода абстракция, которая может быть применена лишь для самого общего теоретического дискурса, но ни в коем случае для практической надобности, тем более политического и социального реформирования. Это же абстрактное понимание «российского народа» как «русского» проникло и в западную мысль и продолжает культивироваться там по сей день. Распад Советского Союза показал, что национальная идентичность оставалась на столь глубинном уровне, что даже такие славянские народы, как русские, украинцы и белорусы, выделились в национальные государства. К слову сказать, на Западе, как, впрочем, и на Востоке, всех и поныне величают «русскими», что уж говорить о других народах, населявших СССР…
Современная ситуация с учетом вышесказанного не кажется какой-то новой, если не принять во внимание тот аргумент, что составляющие ее события, в тенденции их развития, поставили общество перед фактом неопределенности самого территориально-государственного бытия России. Именно делая акцент на том, что проблема «вхождения в цивилизацию» является решающей для общественного сознания и будущего страны, сторонники этого курса, известного у нас под названием либерализация, все вопросы о территориально-государственном суверенитете и национально-духовной идентичности переводят в план второстепенных как не представляющих особого значения с точки зрения интеграционных процессов в мировом развитии. В их мышлении сформировались жесткие ценностные ориентации, мотивирующие столь же жесткие и радикальные идеологические и политические решения. Прошлое России оценивается прежде всего как господство консервативно-отрицательного начала, парализующее ее жизнь, а в политическом плане неизбежно проявляющееся в виде угрозы цивилизационным тенденциям современного мира. Это особенно наглядно видно в отношении к российскому государственному принципу, трактуемому в духе исконно агрессивной имперской амбиции российского национального самосознания, мыслящего бытие народа как самодовлеющее, что в практическом отношении ведет к самозамыканию с неизбывным [225] стремлением строить закрытые, герметические социально-политические системы. Следовательно, борьба за открытость как главное условие возможности прогресса предполагает разрушение указанных традиционных структур сознания. Именно с учетом этой констатации становится понятной принятая сейчас стратегия в области информационной политики, беспощадно разрушающей все основания национальной духовности. Любопытным историко-культурным казусом выглядит известная мысль Достоевского о духовно-нравственной открытости русского народа, его «всесветскости», универсальной отзывчивости на глубинные человеческие чаяния, в какой бы своеобразной национальной форме они ни были выражены. В этом представлении заключено ядро мысли о мистико-сокровенной, священно-сокрытой, страдальческой миссии русского народа, проясняющего другим нациям и странам высший смысл их земного призвания и увлекающего их к заветной цели вселенского избавления. Этот идеалистически-сентиментальный образ русского национального комплекса одинаково популярен среди сторонников всех основных течений нашей общественной мысли, выполняя различную функцию. Сторонники консервативно-традиционных ориентаций защищаются ею от обвинений в своем изоляционизме и националистическом предубеждении, ибо быть истинно русским, согласно вышеозначенной идеи, означает в то же время быть выразителем принципов истинного универсального гуманизма. Для представителей противоположного стана эта же мысль является оправданием их антиизоляционистских действий и программ с целью вывода нашей духовности в мир общечеловеческих ценностей, в сопоставлении с которыми только и может проявить себя особенность русского призвания. В этом противоречивом единстве, имеющем одни и те же основания, видны также корни глубокой семантической абстракции «русский народ», которая применяется в смысле «российский народ» в зависимости от того, как кому это удобно.
Как бы то ни было, проблема «открытости», т.е. проблема России как «открытого общества», определенно имеет свою укорененность и не может приниматься как абсолютная новация духовной жизни. Формула «открытое общество» для России предполагает уяснение не менее важного вопроса: насколько сама Россия способна принять связанную с этой формулой социальную перспективу? Конечно, следует учитывать значительный оттенок метафоричности в самом понятии открытого общества, не позволяющий получить его однозначную верификацию применительно к реально существующим обществам. Поэтому за пределами публицистики или политических манифестов возможности его применимости весьма проблематичны. [226] Все же следует сохранить уверенность в наличии в нем рационального смыслового ядра, возможно связанного с попперовской социальной философией. Именно благодаря ей идея открытого общества стала социальной программой и либералов и социал-демократов, стимулировала идею глобализации.
Идея «открытого общества» дает возможность уклониться от понятий классической социальной философии, сформировавшей свои классификационные порядки обществ с помощью терминов, ныне под давлением политической и идеологической политики XX в., ставших скорее символами программ и общественных ориентаций, чем структурами объективного знания. С идеей «открытого общества» связываются представления об ассимиляционной способности как механизме развития социальных структур и их восприимчивости к модернизационным новациям. Любая деятельность начинает признаваться успешной не в системе стагнирующих решений, питающих устойчивость общества перед модернизационными вызовами (стагнационная стратегия), а в системе решений, стимулирующих преобразования, где критериями выступают факторы инноваций и ускоренной социальной динамики (трансформирующая стратегия). Появляется и становится устойчивым запрос на тип личности, готовой принимать новое и жить в потоке постоянного обновления, следовательно, не отягощенной тем, что может быть оценено как традиционализм. Возникает проблема дозволенности и оценки меры неразрушающего радикального поведения.
Сложилось суждение, что Россия относится к числу тех обществ, которые не воспринимают эту модель развития, и требуется какое-то специальное усилие, чтобы внутри нее создалась основа, на которой могут быть упрочены надежные предпосылки к изменениям. Следовательно, проблема перехода к стратегии построения «открытого общества» понимается прежде всего как программа внутренних преобразований России.
Существенно отметить два момента. Первый момент заключается в том, что в модернизационных проектах для России даже ее горячими патриотами всегда принимались модели или образцы, сформировавшиеся вне ее культурных пределов, традиций, опыта и культурных ценностей, следовательно, предусматривалась та или иная процедура навязывания, насильственного воздействия. Не потому ли успех реформ такого рода напрямую зависел от воли и эффективности центральной власти, рискнувшей проводить их. Второй момент заключается в том, что обычно от России и ее общества требовалось признание неэффективности, тупиковости, бесперспективности ее внутренних естественно сложившихся тенденций жизни и развития, следовательно, и необходимость их ликвидации. [227] Ни к одному обществу не проявлялось такое недоверие к возможностям его естественного развития, как это делается в отношении России со стороны отечественного либерализма. Таким образом, за возможные выгоды общество всегда должно было приносить болезненную жертву своим настоящим и прошлым. Неуспех преобразований обычно объяснялся тем, что само общество оказывалось в чем-то недостойным образца, либо бесперспективным в смысле наличия внутренних потенций к модернизационному вызову и тем самым обреченным на позицию мирового аутсайдера и маргинала.
Что бы ни говорилось в практическом плане об идее «открытого общества» для России, в умеренном варианте эта идея выглядит все же предпочтительнее иных радикальных рецептов вестернизации по ряду обстоятельств идеологического и психологического свойств.
Каждое крупное эпохальное изменение прочно связывается с презентирующим его знаком или символом. Под этим знаком оно прочно входит в историю общества. Начиная с середины 80-х годов ХХ в. в политических и интеллектуальных сферах России усиленно ищется термин-символ для обозначения разворачивающегося процесса ломки социальных структур. Таковых было несколько. О термине «перестройка» говорилось слишком много, чтобы воспроизводить сейчас связанные с ним идеологические аспекты. Обращает на себя внимание другой термин — «возрождение».
Оставив в стороне политические нюансы темы, обратим внимание на одно простое обстоятельство. Возрождение означает восстановление, пусть и в преображенном виде, определенной системы ценностей, восстановление культурных общественных и иных форм жизни общества, придание жизнедеятельной способности тем или иным институтам, разрушенным или упраздненным в ходе исторических метаморфоз XX в. Целью развития провозглашаются некоторые этапы или состояния общества, хронологически оставленные им в прошлом, но по отношению к которым действительное состояние оценивается как регресс. В их выборе как ориентире и заключается основная проблема. Что должно быть возрождено? Если имеют в виду прежние политические формы жизни, то какие из них и на какой стадии их эволюции? Если имеют в виду так называемые исконные формы организации общественной жизни и социального сплочения, якобы адекватные национальной психологии и культурно-исторической традиции России, то попадают в не менее неопределенную ситуацию, когда пытаются их выявить. Сомнения такого рода можно было бы продолжить и охватить ими аргументы всех «возрожденческих» программ.
[228]
Культурная история Европы доказывает принципиальную неосуществимость возрождения, чего бы оно ни касалось. Обычно этот термин неадекватен тем реальным процессам, которые скрыты за ним. Тогда мы спрашиваем, на чем основана столь усиленная его эксплуатация, в чем его привлекательность? Серьезного внимания заслуживает предположение о его высокой идеологической эффективности, возможно зависящей от чрезвычайной смысловой насыщенности: рационально реконструируемое его значения обычно выводят на глубинные сакрально значимые контексты жизни и культуры.
Как бы то ни было, распространенный обычай обращаться к возрожденческим метафорам с несомненностью свидетельствуют о стремлении добиться прежде всего идеологического эффекта. К возрождению призывают либо традиционалисты, стремясь воспрепятствовать обновленному процессу, либо, наоборот, новаторы, стремясь преодолеть стагнацию и охранительную тенденцию.
К терминам, несущим прежде всего идеологическую нагрузку, как термин «возрождение», относится и «кризис» — выражение, которым маркируют нынешнее состояние российского общества и в определенности которого не принято сомневаться. Следует возразить против бездумно широкого его употребления, обратив внимание на то известное соображение, что универсальность применения любого понятия, и «кризис» здесь не исключение, делает его бессодержательным. По сути наш термин перестал быть осмысленным и, подобно «возрождению», занял место в фельетонно-публицистическом речесловии. То, что происходило с нашим обществом и культурой на протяжении уже трех четвертей XX столетия — последние десять лет реформационных конвульсий лишь фаза этой тотальной деструкции, — столь значительно и глубинно, что ныне мы не в состоянии даже приблизительно выразить и определить эту трансформацию. Мы — ее участники, и наши попытки интеллектуальной и психологической рефлексии — это всего лишь специфический тип тропизма, т.е. примитивнейшего реагирования, при котором всякого рода научные исследования неизбежно становятся более или менее приемлемыми фикциями. Возможно, то, что происходит в России, не соответствует основному известному смыслу, вкладываемому в понятие кризиса. Мы еще не создали научный язык, пригодный для объяснения всего того, чему мы являемся свидетелями. А, следовательно, мы бесконечно далеки даже от аналитической фазы исследования и понимания происходящего, хотя уже «разрабатываем» стратегии выхода из кризиса и «возрождения».
В связи с этим следует обратить внимание на общую проблему несоответствия нашего нынешнего наличного рационального инструментария [229] задачам, решать которые нас подталкивают обстоятельства. Обратимся к недавней истории. В начале 80-х годов ХХ в. было высказано осторожное, но авторитетное мнение, что реализуемый нами социальный проект требует корректировки, а лежащее в его основании учение не вполне согласуется с реалиями, хотя в целом верно. Затем было высказано предположение, что ускорение технологического и экономического развития достаточно для преодоления трудностей, в частности путем стимулирования «человеческого фактора». Через непродолжительное время эти суждения были растворены в более радикальной программе перестройки. Один из ее идеологических проектов предполагал снятие якобы существующих ограничений на проявление социалистического начала в жизни: «больше социализма». Ни в одном случае не шла речь о научно-рациональной формулировке проблемы, заботились только о нахождении идеологической метафоры, стимулирующей объяснение, и уже в силу этого лишенной всякой смысловой определенности. Действительный процесс происходил независимо от усилий, которые прикладывались к тому, чтобы сделать его контролируемым. Провал положительных программ заставил прибегнуть к описанию ситуации как кризисной. Представляется, что кризисом может быть охарактеризовано такое состояние в изменениях объекта, которое содержит в себе и постоянно нарастающие средства его разрешения. Едва ли можно предположить наличие этого условия в случае описанной ситуации, которая складывалась в стране с начала 80-х годов. Но поскольку ее принято характеризовать именно кризисом, то, естественно, и выход из нее мыслится как возрождение.
Возродить в точном смысле нельзя ничего, особенно то, что относится к культурному процессу. Он принципиально необратим. Но термин-символ «возрждение» и поныне не выходит из употребления. Тогда мы обязаны спросить самих себя, что же мы имеем в виду, говоря о возрождении. Приходится констатировать на основании некоторых идеологических сюжетов, что наиболее очевидный эксплуатируемый смысл, к которому сводят это понятие, заключен в идее возврата. И мы обращаем внимание на амбивалентность этого смысла в его актуальном употреблении. Что он означает? Возврат ли в цивилизацию; к русской ли исконности, к национальным истокам жизни; возврат к религиозным основам жизни; возвращение к поруганным идеалам или к чему-то еще? Но все эти лозунги-предложения суть знаки возрожденческих утопий. В своей совокупности они выражают специфический консерватизм в различной модификации. Это удивительное состояние. Все идеи, которые высказываются ныне, имеют одну общую особенность: они консервативны. Причем, независимо от того, [230] с какого идейного и политического фланга они вышли. В итоги происходит попытка архаизации форм общественной консолидации в виде возрождения казачества, сельского мира, купеческих гильдий, и нелепые самоидентификации в виде карикатурных типажей современных Английских клубов; в жизнь входит вульгарная клерикализация, примитивное воссоздание структур жизни, якобы согласных с национальными корнями и столь диковинно противоречащих основным условиям прогресса.
Однако в русском словаре было выражение, которым определялось особое состояние общества, не могущего найти свою организацию и формы культурной, духовной и политической мобилизации, когда все, что ни предпринималось, шло не впрок, а к худшему. Оно признано устаревшим, но значение его не потеряло своей ценности. Это — «нестроение», которым старые русские истории обозначали времена неурядиц общественной жизни. Вот у нас, возможно, именно нестроение.
Сложилось так, что все величайшие катастрофы человечества, которыми отмечен XX в., не обошли Россию. Причем она не только была вовлечена в них, как и десятки других великих наций и государств, но именно на ее культурном пространстве и в недрах ее общества возникли процессы и идеи, которые определяли конфигурацию мировой истории последнего столетия. Их особенностью была выраженная воля перевести самый ток исторического движения в новое русло, подчинить его особым законам, фазам и масштабам измерения. В итоге история ХХ в. как бы расщепилась. С одной стороны, в ней сохранялось направление, заданное трансформациями западных обществ, определяющееся в гуманистической критике как финалистское, тупиковое, несущее в себе гниение общества и культуры. В противовес ему возникло новое, преобразовательное, целью которого мыслилось сотворение новой цивилизации, спасающей человечество и культуру. Лидер и теоретик этого направления В.И. Ленин писал: «…рабочие идут медленно, но неуклонно к коммунистической, большевистской тактике, к пролетарской революции, которая одна в состоянии спасти гибнущую культуру и гибнущее человечество». И именно России как центру мировой революции отводилась роль флагмана в этом движении, которую она исполняла более семидесяти лет. Коммунистическая программа России должна была открыть новую перспективу человечеству, начать историю заново и, таким образом, решить важную проблему, которая беспокоила русских мыслителей прошлого для России века. Не Россия вышла из истории, а история заблудилась в тупиках и иссякла. Разрыв с этой старой традицией означал выход из тупиков и начало новой истории, в сравнении с которой все остальное оказывалось только предысторией.
[231]
Как разительно отличалась эта новая Россия и ее место в авангарде исторической судьбы человечества от того, что констатировалось в первой трети XIX в. Наиболее остро с болезненным трагизмом она была выражена в знаменитых «Философических письмах» П.Я. Чаадаева. С острой горечью он констатировал историческое одиночество России, бесперспективность и ненастоящесть ее культурного бытия. Народ живет в «культуре, всецело основанной на заимствовании и подражании»; он по сути не затронут историей, находится вне исторического бытия. Чаадаев писал: «Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода… Мы живем одним настоящим… без прошедшего и будущего». Заметим, что воспитание и есть сердцевина культурного процесса вообще. Где оно прекращается, культура неизбежно замирает.
Итак, не войдя в общий исторический ход, Россия предложила миру свою альтернативу, осуществив катастрофический поворот к новой исторической перспективе. Именно это определило ее особую роль в XX в. Социалистический эксперимент в России — величайшая цивилизационная трагедия человечества, которую еще предстоит осмыслить. В ней погибли и обескровились его величайшие надежды. Конец социалистического эксперимента означает для нас переход на стандартные рельсы общественной эволюции, возврат в цивилизацию, предполагающий вопреки П.Я. Чаадаеву, что Россия имела в ней свое место и лишь насильственно с ним рассталась. Можем ли мы признать, что события, начавшиеся с 90-х годов ХХ в., и есть планомерная его реализация? Уверенность и надежда, что это так, перемежаются сомнениями и неуверенностью. Слишком много неясного, неустойчивого и разрушительного в российской жизни, чтобы на этой почве утвердился оптимизм, хотя его хрупкие ростки также несомненны. Коснемся некоторых духовных и социально-политических сторон новой исторической ситуации.
Духовная жизнь российского общества отмечена, помимо прочих не очень привлекательных черт, несомненной тягой к мистическим темам. Ее сила и широта распространения внушают серьезную озабоченность. На разные лады слышатся приглашения задуматься о вечном, процветает визионерство и профетический экстаз, причем там, где ставятся вполне житейские вопросы, требующие минимума здравого смысла, практической серьезности и вполне обычных способов решения. Потеряна вера в разум и надежды на него.
Мистифицирующий туман обволок сознание российского общества и парализует нормальную осмысленную деятельность. Оспаривать этот [232] вывод можно, но нельзя не видеть и его оправданность. Откуда это пошло? Может ли русский человек вырваться из заколдованного царства фантазий, несуразных мечтаний и надежд, встать на твердую почву трезвого рассудка, отделаться от выспренности суждений? Получить ответ на этот вопрос важно прежде всего потому, что за подобной мистикой, как обычно бывает, обнаруживается весьма трезвый политический расчет. Попробуем высказаться по этому поводу.
Начнем с простого наблюдения. Почти каждому человеку нашего общества, склонному к размышлению, не нравится время, в котором он живет. Ему кажется, что большего беспредела и худшей неспособности, чем ныне, в российской истории не было. Но этот суровый приговор нынешнему времени не находит поддержки у наших предшественников, которые, оказывается, имели похожие суждения на этот счет о своем времени. У Н.А. Некрасова можно вычитать такие слова: «бывали хуже времена, но не было подлей». Это сказано им о 60-х годах XIX в. — времени начала великих реформ после отмены крепостного права, которые ныне оценивается как славный период преображения России и закладки в ней основ гражданского общества. Но почти это же самое мы говорим о нашем времени. Порой складывается впечатление, что мы живем как-то шиворот-навыворот, заколдованные несуразным противоречием между тем, какова реальность, и тем, что мы о ней знаем и думаем. К ничтожному и преходящему относимся с крайней серьезностью, как к чему-то окончательному и решающему, к серьезным вещам — спустя рукава. Трагически — к тому, что должно делаться просто и естественно; беззаботно — к священным ценностям и самим основам жизни. Иллюзии, химеры, надуманные условности воспринимаем как нечто фундаментальнейшее, а насущную действительность считаем докучливо-тягостной обузой, от которой стремимся уйти или превратить в не очень серьезную игру. Таков характер нашей обыденной психологии. Поэтому-то в нашем понимании социальных проблем присутствуют странные сдвиги в сторону от нормальных умозаключений. Мы томимся в ожидании лучших времен, живем надеждами на грядущие свершения, полагаем, что нежданно сбудутся наши самые фантастические чаяния, а на деле оказывается, что мы в этих мечтаниях как-то проглядели свои лучшие дни, они нами уже прожиты и давно остались далеко позади, не внеся ничего существенного в наше бытие. Пожалуй, самая примечательная черта нашей общественной психики сказывается в том, что в ней одновременно уживаются ностальгия по прошлому с маниакальной верой, что в будущем все как-то образуется и все обратиться к лучшему, стоит только подождать. А прошлое хорошо тем, что оно, кажется нам, [233] бессильно причинить вред, оно не опасно, и мы можем распорядиться им, не боясь возмездия. И вот мы его неутомимо переворачиваем, рвем, как попало кроим и сшиваем, всякий раз получая свою правду. Но учиться на ней мы не желаем, да и не можем, потому что уже «изменили историю» под свои сиюминутные нужды. Прошлое нам нужно лишь как оправдательный вердикт, либо как обвинительный приговор. Сейчас в ходу острота: наше прошлое непредсказуемо. Мудрецы не устают поучать нас, что прошлое мстит за вольное и безумное обращение с ним. Но это нас никак не отрезвляет. Только от действительности, данной нам здесь и теперь, русский человек ждет каверз и всяческих неприятностей, поэтому она ему обычно не нравится, порой представляется враждебной. Он ею тяготится, бежит от нее.
Но есть, и всегда было, другое понимание действительности. Вот его образчик. А.Х. Бенкендорф, личность небезызвестная в истории России, рассуждал в свое время о ее судьбах так: «Прошлое России удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение». Этот панегирик был произнесен, кажется, лет 150 тому назад, в годы самого расцвета жандармского режима Николая I, заледенившего страну и общество. Говоря это, Бенкендорф, конечно же, не помышлял о последовавших двадцать лет спустя либеральных реформах Александра II — времени, в котором так неуютно было жить Некрасову. Сколько раз подобный официальный восторг воспроизводился в последующие и близкие нам времена! Вот и ныне, в годы краха, именуемого реформами, «перестройкой», «вхождением в цивилизацию», когда вдохновенному разрушению подвергли даже то, чего нельзя было касаться ни при каких рыночных вожделениях, может быть, в несколько умеренной тональности, но неустанно с политических высот неслись бодрые обнадеживающие слова: «страну удалось остановить на краю пропасти» или «спасти от худшего», «стали прощупываться твердые основания для сдвига к лучшему» и т.п. Вот это признак официальной, а не массовой психологии, одинаковой во все времена.
Что можно сказать по поводу этих речей? Кто оказывается прав: современник или потомок, хулитель или воспеватель? Хитрости вроде бы нет никакой, чтобы все объяснить разумно. У каждого своя правда. С одной стороны, суждения людей, несущих на себе бремя жизни, с другой стороны — заключение тех, кто творит порядок и творит то самое бремя, которое несут все прочие.
В этом объяснении безусловно есть здравый смысл, но оно не убеждает, что столь бесстрастной констатацией надо ограничиться. Прежде всего [234] нету никаких оснований считать, что описанное понимание действительности не является извечной чертой национальной психики. Она исторически возникла и закрепилась не столь уж давно. С середины XIX в. в России выделился и особый социальный фактор, усвоивший себе функцию мыслить за народ, названный позже интеллигенцией. Мы не собираемся вести речь о ее истории, только заметим, что сложное, социально неопределенное происхождение и положение большей части вошедших в этот слой людей во многом предопределило качество общественного сознания, формировавшегося под влиянием ее неутомимой деятельности. Интеллигенция возникла в условиях разложения и маргинализации традиционной социальной структуры России. Писать, мыслить, создавать образы, метафоры, идеалы стало ее профессией. Наряду с ней интеллигенции выпала социальная роль учительства. Думать за народ и учить его, прививая свои идеалы, мечтания и утопии. Народ стали поучать, говорить ему, кто он есть, люди, вытолкнутые из его массы. Народ отучали думать, приучали слушать истины от сторонних. Над ним установили духовную опеку, о нем стали говорить как о большом неразумном ребенке, который нуждается в духовных поводырях. Именно с этого времени появилась тема: что есть Россия, в чем тайна души ее народа, какова его судьба, к чему он призван и т.п. Об этом могли рассуждать только те, кто жил в духовном и культурном удалении от народа. Именно при осознании этой удаленности возникали программы «хождения в народ» или внесения идей в народное сознание. Интуиция, провидчество, визионерство при этом неизбежно получали преимущество как способ познания, а его результаты выливались, естественно, в афористические формы темных историософских построений с мистико-пророческим духом или художественные формы литературы. В результате постепенно терялась способность воспринимать реальность в ее естественных выражениях. Между нею и способностями постичь ее утвердился плотный слой предрассудков и предубеждений, принимаемых за действительность.
Обратим внимание на наличие двух комплексов национального сознания, в которых видны истоки российских национальных предрассудков, восторженно возбуждаемых к жизни, вместо того чтобы дать им спокойно умереть. Один из них назовем «чаадаевщиной», отнюдь не посягая на достоинство и значение великого культурного деятеля П.Я. Чаадаева. В уже отмеченных нами размышлениях о России и ее исторической предназначенности, Чаадаев высказал горькие и едкие мысли и о народе, и о его способностях, и о его уме. Но он высказал и мысль о великой предназначенности страны, о ее исключительной роли в человеческой истории, ее [235] абсолютно новом предвозвещенном свыше искупительном месте в семье народов. Правду искупительства, мессианизма последователи этой мысли стали видеть в самой отсталости, патриархальности народа, в его темных смутных исканиях, страданиях, созданных отнюдь не всевышними предписаниями, а вполне человеческими решениями. Занялись его душой и в ней обнаружили много такого, чего нет в душах иных наций; даже в ее падениях и мерзостях усмотрели предзнаменования очищения и страдания за все человечество разом. Эти и многие подобные представления стали нормой национальной идеологии. Национальному самолюбию льстят прорицания, в которых народ обнаруживает себя орудием некоей высшей силы, решающей через него таинственные сверхчеловеческие задачи, что ему предопределено открыть миру чарующие горизонты будущего, которое станет уделом человечества, что в его несчастной судьбе искупится вселенская неправда. И русский человек мыслился средоточием любви, открытости миру, всепрощения и сострадательности. На этот счет в нашей литературе и публицистике сказано много и сказано завораживающе красиво. Причем не только в мистико-провиденциальных трактатах. В политических трактатах недавнего прошлого была обоснована наша роль как первопроходцев в светлые дали, как центра революционного преобразования мира. Правые и левые сходились в одном: в исключительной предназначенности России. Религиозные мистики и революционные фантазеры думали в унисон.
Возможно, нам не достает трезвой мужественности, чтобы отбросить эти мечтания как обузу, мешающую идти по пути скромного житейского прогресса, и снять шоры, чтобы трезво посмотреть на свое важное, но вполне обычное место в общем человеческом доме. Российская история ровно настолько необычна, насколько своеобразна история любой другой крупной нации, и мы воплощаем общую судьбу человечества ничуть не в большей мере, чем другие народы. То же и относительно будущего. Если чем и необычна российская история последних двух столетий, то неустроенностью, нарастающей по мере того, как терялась способность к разумно обоснованному перспективному ведению дел под воздействием овладевающих национальным сознанием химер исторических фантазий. Народ, не устроивший свою жизнь, выбравший в качестве мазохистского самоистязания путь через гибельные формы и методы правления и решения своих самомалейших дел, может быть, и поучителен, но более всего в отрицательном смысле. И если говорить о насущных культурных проблемах российского общества, то они именно в отрезвлении сознания, в отказе от навязанных ему нереальных уродливых мечтаний о самом себе, возбуждающих [236] самомнение, национальное чванство и гордыню и одновременно парализующих способность продуктивного, неустанного и регулярного творчества. Именно в указанном смысле должна быть преодолена «чаадаевщина» как болезненная черта нашей общественной психики.
Второй комплекс обозначим не менее освященным именем: «тютчевщина». От отчаяния безнадежности мы бросаемся к судорожному переделыванию мира, ломаем собственную судьбу и с восторгом твердим, как заклинание, слова Ф.И. Тютчева: «Умом Россию не понять…» А, собственно, почему? И дали ли себе труд те, кто сжился с этой формулой, вдуматься в ее, по сути, оскорбительный смысл, оскорбительный для нас и для других. Все подходят под общую мерку, а мы нет. По какой такой причине? Нигде и никогда мы не найдем ясного ответа на этот вопрос. Подразумевается наша исключительность, но это не более чем самолюбование, национальный нарциссизм, якобы возвышающий нас, но в действительности говорящий о нашем бессилии быть ответственными. Вот и на западе с этим ныне согласны, но в смысле обратном — унижающем нас. Для нашей мегаломании оснований нет, для их уничижительного суждения о нас есть все основания.
И что же в нас непонятного? Вероятно, понятного в нас не менее, а, может быть, и более, чем в других нациях. Стоит только вдуматься, проявить волю к тому, чтобы непредвзято посмотреть на себя и признать, что мы такие же, как и все; способностей, ума достаточно, чтобы разобраться в русском феномене. Чем скорее это будет сделано, чем скромнее мы будем вести себя, тем больше обретем шансов к следованию обычным путем всех народов. Если положиться на веру, то, значит, отдаться полностью на волю случая, непредсказуемости, полностью снять с себя ответственность за свое будущее.
Отчего в России бытует такое пристрастие к красивым, но отнюдь не безвредным формулам? Конечно, в своем частном выражении они не лишены смысла. Но ясно видно стремление превратить их в ядро национального самосознания и на нем построить государственную идеологию безответственности. Нам кажется, что подобный перевод поэтических метафор в принцип национального самосознания объясним, когда общество лишено социального видения своего будущего, когда невозможно получить ответ на стандартные вопросы: кто и ради чего принимает тот или иной государственный курс, почему выбираются предопределенно тупиковые решения, порождающие одну катастрофу за другой. Именно в этих условиях нужна недоступная пониманию и ничего не понимающая Россия, для основной массы людей которой остается только вера.
[237]
Каковы выводы? Следует обратить внимание, что та же история нашей Родины дает возможность подсказать выход. Помимо революционных авантюр и бесперспективного и в основе своей неудачного реформаторства в ней была и другая линия. Второе направление, которое присутствовало в ней и которому Россия обязана поступательностью и развитием, — здоровый честный практицизм людей, органично связанных с жизнью. Если внимательно пролистать нашу историю последних двух столетий, то с удивлением обнаруживаешь, что во времена, когда власть переставала забавляться реформами и мало интересовалась практической жизнью общества, само общество начинало постепенно совершенствовать свою продуктивную и каждодневную работу, которая, впрочем, постоянно осмеивалась интеллигентской публицистикой… Методичность, проявляющаяся в череде последовательных, разумных и скромных по своим масштабам действий, осуществляемых на протяжении жизни как ее программа, представляется несогласующейся с национальным характером. Вот это вызывает протест. Разум и дело должны утвердиться как приоритеты нашей жизни.
Позволим себе остановиться на некоторых предпосылках, которые кажутся нам значимыми для понимания современных процессов в российском обществе, в их философско-историческом обобщении.
Существует несколько предубеждений, которые стали регуляторами нашего мышления. Одно из них заключается в том, что российское общество одну из тяжких своих бед видит в отсутствии объединяющей всех идеологии, или, попросту говоря, национальной идеи. Отбросив коммунистическую идеологию и приняв принцип духовного плюрализма, общество якобы вдруг ощутило идейный голод. На чем основано убеждение, что общество нуждается в объединяющей всех идеологии? Это совершенно не очевидное предположение, несмотря на то, что та духовная распутица, которая характеризует наше состояние, казалось бы, должна подтверждать эту мысль. Предполагается, что исчезновение господствующей коммунистической идеологии образовало некоторую воронку, пустоту. Духовная дезинтеграция общества породила духовную опустошенность, нравственный кризис, дезориентацию человека, потерю смысла индивидуальной жизни и социальной деятельности. Нет уверенности, что подобная констатация соответствует действительности. Коммунистическая идеология уже давно была выхолощена и лишилась сплачивающей силы. Тем не менее ныне пытаются компенсировать ее потерю усилиями создать новую, объединяющую всю нацию, идею. Можем ли мы говорить серьезно в условиях еще мощной социально-экономической разобщенности и местничества о появлении новой русской идеи? Вопрос риторический!
[238]
И еще один стереотип, на который следует обратить внимание. Говоря о наших проблемах научным или публицистическим языком, мы строим аргументацию таким образом, как будто имеем дело с некоторыми извечными константными причинами, чего не удалось полностью преодолеть авторам настоящей статьи. Мы, как было сказано, крайне смутно представляем себе вектор изменений, которые претерпевает наше общество. Потому уже с этой точки зрения мы должны быть крайне осторожны в вопросах идеологических предпочтений. «Нестроение», о котором было сказано ранее, — конечно, преходящее состояние, и мы уже сейчас видим, что формируется тенденция, которую можно назвать реставрацией, т.е. известным социальным рефлексом на слишком радикальное социальное изменение, произведенное социалистическим экспериментом. Имеет место определенная социально-политическая и экономическая контрреволюция, которая, однако, не обладает ясным пониманием своих целей.
Обратим внимание, каков разброс понимания целей этой реставрации. Даже в среде радикальной демократии блуждают монархические мечтания и вожделения. То, что сейчас называется восстановлением авторитарных структур, по сути дела является утверждением режима, который можно назвать квазимонархическим. Страна нередко управляется указами Президента, что в принципе несовместимо с демократией. Разрослись структуры наместничества и личных представителей президента на местах. Далее, возникает тенденция к восстановлению традиционных форм русской общественной и хозяйственной жизни. Дворянские и купеческие сословия, казачий круг, сельский сход — это обычные теперь слова, которые не только витают в воздухе, но каким-то образом воплощаются. В то же время мы видим постоянное стремление войти в цивилизацию американского типа, западноевропейского и североевропейского, в те структуры, где эти сословия не могут существовать. В какой мере сословные структуры сочетаемы с «открытым обществом», этот вопрос еще требует своего теоретического рассмотрения. Можем ли мы говорить, что ставя вопрос о духовном единстве нации, учитывается с достаточной полнотой этот разброс. Нами сознательно полностью опущен от рассмотрения вопрос структурирования многочисленных наций и народов, населяющих сегодня Россию. В противном случае наша статья могла бы превратиться в бесконечное исследование. Можно ли при этих условиях говорить об уже актуальной необходимости сейчас иметь единую идеологию? Она важна с точки зрения государства, со стороны которого этот призыв раздается, но не для общества в его нынешней стадии.
[239]
Есть еще один и, может быть, самый важный момент. Если согласиться с тем, что российское общество переживает реставрационный процесс, то кто его проводит? Слой «новых русских» — тот социальный слой, который не имеет генетической связи с предыдущей русской эпохой. Разрыв составляет два-три поколения, и он означает принципиальный разрыв социальной памяти. Следовательно, реставрация осуществляется в интересах тех социальных групп, которые сейчас сами создаются и никак не могут быть связаны с тем русским прошлым, представлять которое они претендуют. В своем социальном поведении эти группы лишь имитируют формы тех сословий, к которым, согласно их социальному воображению, они должны бы принадлежать по своей природе. Но в своей поведенческой стратегии они неизбежно воспроизводят практику тех социальных групп, которые существуют за счет собственности и богатства, отнятого у общества криминальными техниками. Обретенное таким образом состояние может быть только потреблено или укрыто, но никак не включено в процесс общественного производства. В общественном сознании это представляется величайшей несправедливостью, устранить, которую, однако, у нации нету сил.
Хочется надеяться, что русская интеллигенция окончательно осознает, что массы уже не нуждаются в их «просветительстве». Дело в том, что массы сами прекрасно и отчетливо все знают, знают даже намного больше, чем интеллектуалы, и гораздо лучше могут это выразить. Однако существует система, которая этот дискурс и знание запрещает, объявляет недействительным. Более того, эта система научилась манипулировать и подменять это знание своим, перехватив таким образом роль интеллигенции. И теперь роль интеллигента состоит не в том, чтобы, пройдя чуть дальше других или слегка отстранившись, высказывать за всех очевидную всем истину, а, скорее, в том, чтобы находиться в оппозиции всем видам власти там, где она желает подменять собою общественное устроение, навязывать истину и поучать. Интеллигенция наконец может стать интеллектуальной элитой общества, стать теми «очками», направленными на внешний мир, о которых Пруст говорил: если они вам не подойдут, то берите другие.
Комментарии
Пути России: замечания, полемика и попытка оценки
Вот именно, что если учитывать все частности всех идейных позиций то статья Солонина превратилась бы в бесконечное исследование, как в бесконечный обвал превратилась жизнь России когда стали учитываться все эти идейные позиции. Чаадаев и прочие плюгавые кумиры прозападничества не могут скрыть основного, что пока у русских была своя идея, все остальные народы имели место и судьбу, когда русские свою идею потеряли, все остальные народы вместе с ними превратились в ни во что. Я имею в виду конечно же те народы, которые жили одной политической судьбой с русскими. Теперь пока русские не обретут себя, все так и будет, как хочется автору письма, уповать на народ, и не пущать интеллигентов. Зря, интеллигенция нового этапа уже вызревает, это и экстремистски настроенные люди, и просто духовно высокие, и интеллектуально мощные, они и решат, что надо, они и озвучат, эту идею подхватят политики, и только в этом пусть спасения. Я бы рекомендовал Солонину ознакомиться со списком следующих работ Шафаревич, Солженицин, Лаврентьев, Нюхтилин, Платонов (Олег), Уткин Виталий, Дугин Евгений и т.д. это неровный по значительности список личностей, я как бы старался по нисходящему масштабу распоолагать, можете даже начать снизу вверх, если боитесь сложностей:)) но это движение в правильном направлении, это и есть наша элита, которую Вы не видите.
Добавить комментарий