Эксцентричность происходящий в последнее время в России социальных метаморфоз отодвинула на второй план в общественном сознании проблему, которая еще недавно, несколько лет назад, воспринималась как наиважнейшая в исторических судьбах и нашей страны, и всего мирового сообщества. А именно — возможность всеобщего самоуничтожения человечества — так называемого омницида, который по его основному, наиболее вероятному причинному признаку можно определить словами заключительного эпикриза: ядерная смерть.
Однако уйдя с первых полос газет, перестав быть горячей темой политических и научных дебатов, данная проблема не утратила своего объективного трагического значения. Более того, нынешний латентный характер придает ей особенно глубокий драматизм и опасность. Это подтверждается хотя бы фактом «тихого», практически незамеченного широкой общественностью принятия в конце 1993 года новой военной доктрины России, юридически узаконившей переход нашей ядерной стратегии на принцип «применения ядерного оружия первыми», т.е. к так называемому ядерному устрашению или «сдерживанию» (этот последний термин используется в нашем военно-стратегическом лексиконе, в отличие от ядерных доктрин стран НАТО, как своеобразный эвфемизм для сокрытия изначальной сути идеи ядерного устрашения: необходимо постоянно подогревать страх ядерной смерти, чтобы удержать людей от войн и конфликтов.
Ядерное устрашение, как военно-стратегическая концепция, обосновывается системой теоретически изощренных военно-технических, политических, экономических и даже нравственно-философских аргументов, не лишенных порой прагматического смысла. Их критических анализ — сложная задача, вот уже полвека занимающая умы многих исследователей, исписавших в результате сотни тысяч страниц текста. Настоящая же статья посвящена логико-философскому анализу ядерного устрашения.
Необходимость и оправданность такого аспекта исследования проблемы связана с тем, что взаимодействие идей в процессе формирования любых идеологических концепций не сводится к механической связи по принципу «интенция — результат». Характер идеологического взаимодействия скорее сравним с тем, что происходит в магнитных полях: попадая в них, частицы, обладающие магнитной восприимчивостью, принимают определенное положение, согласуясь с силовыми линиями поля. Нечто подобное происходит и в идеологическом мышлении, элементы которого согласуются с силой и направленностью философско-мировоззренческих зарядов «ментального поля», в котором они формируются. В более образной форме это проиллюстрировал Клаузевиц, писавший: «Не подлежит сомнению, что основное представление, являющееся фундаментом нашего мышления и деятельности, придает им известный тон и характер даже тогда, когда ближайшие мотивы исходят из совершенно иной сферы; так, живописец придает своим картинам тот или другой колорит с помощью красок, которые он накладывает для грунтовки» 1. Что же составляет философскую «грунтовку» концепции ядерного устрашения, то «ментальное поле», в силовых линиях которого и формулируются ее основные положения? Мировоззренческое напряжение этого «поля» создается целым рядом фундаментальных понятий философского сознания, но ключевыми среди них, безусловно, являются два — смерть и страх (смерти). Остановимся на них подробнее.
Категория смерти занимает особое место в философии ядерного устрашения, поэтому анализ ее содержания исключительно важен хотя и представляет определенную сложность. Актуальность философского осмысления смерти в контексте военно-стратегической идеологии вызвана в первую очередь социально-политическими причинами. Известно, что определенные условия развития научно-технического прогресса превращают его достижения в смертельно опасные для жизни на Земле. Самый вопиющий парадокс здесь — это уже упоминавшаяся возможность омницида, ядерной смерти человечества, придающая проблеме не только кричащее нравственное, но и онтологическое, экзистенциальное звучание. Сложность проблемы заключается в ее эпистемологической глубине. Верно замечено, что тема смерти поражает своей масштабностью всякого, кто начинает задумываться над ней.
Современная «идеология смерти» — так назвал комплекс проблем, связанных с пониманием смерти, Г. Маркузе — имеет свою историю. «Категория смерти, — отмечал он, — прошла путь от простого понимания ее как естественного факта, присущего человеку как органическому телу, до идеи смерти как цели жизни…» 2. Именно такое, экзистенциальное трактование смерти преобладает в менталитете ХХ столетия. Наиболее общая, коренная причина этого заключается в нарастании иррационалистических мотивов в философском мышлении постклассического периода. Иррационалистической традиции в философии всегда был свойствен повышенный интерес к проблеме смерти. Можно сказать, что сама «иррационалистическая революция» в мышлении нашего «железного века» выразилась в замене декартовского тезиса «я мыслю…» хайдеггеровским «я умру…» Многие философы-иррационалисты разрабатывали идею смерти, но особое место среди них, бесспорно, занимает М. Хайдеггер. После С. Кьеркегора, положившего начало метафизике смерти в европейской философии Нового времени, прежде всех он, Хайдеггер, поставил данную проблему в центр философских дискуссий ядерного века.
Экзистенциалистское понимание смерти противоречиво и неоднозначно. Трудно отрицать, например, то, что смерть — часть жизни, а жизнь есть «бытие к смерти», что перед лицом смерти человек по-особому осознает, а следовательно, и познает значимость своей жизни, и многие другие идеи экзистенциальной философии смерти, имеющие очевидную нравственную и эвристическую ценность. Антигуманные мотивы в данной концепции появляются с призывами стремиться к смерти, которые не всегда открыто выражены, но имплицитно присутствуют в подчеркиваниях особой смыслообразующей функции смерти, в том, что только смерть и связанные с ней аффекты позволяют человеку познать себя и т.п. Словом, создавая ментальный стереотип «смерть — цель жизни», экзистенциализм тем самым понижает естественный иммунитет человеческого разума к уничтожению и смерти.
Такой апофеоз смерти логически выливается в придание смыслообразующего значения отчаянию на грани самоубийства, что оправдывает и возвышает сам этот акт. «Отчаяние самоубийства, — пишет, например, американский экзистенциалист П. Коэстенбаум, — не просто пограничное состояние, но прелюдия к действительному философскому самопониманию» 3. В своем 500-страничном труде «Жизненные силы смерти» этот американский философ дает основательную современную экзистенциалистскую разработку проблемы смерти. В частности, отмечая, что слово «смерть» выражает большое число состояний сознания, он выделяет два основных значения этого понятия, а именно: «смерть другого» и «смерть меня». «Смерть другого» не связана с ошеломляющим воздействием страха, в то время как «смерть меня» воспринимается совсем по-иному. Оно равносильно концу света; даже предчувствие или ожидание «смерти меня» переживаются человеком как максимальная угроза бытию как таковому, поэтому он стремится думать о смерти только как о «смерти другого», надеясь, что это единственная существующая форма смерти. Думать, что «смерть меня» означает остановку сердца, похороны и тому подобные вещи, но при этом быть уверенным в продолжении существования мира — это грубая феноменологическая ошибка, заключает П. Коэстенбаум.
Консиенциализм характерным для данного понимания смерти ставит по существу знак равенства между индивидуальным и тотальным небытием, что не столько усиливает драматизм финала человеческой жизни, сколько девальвирует чудовищность трагедии ядерной смерти всего живого на Земле: ибо если мир, исчезая для меня, исчезает вообще, то стоит ли переживать о том, что он может при этом сгореть в ядерном пламени? Вот ведь какие силлогизмы могут выстраиваться с помощью логики, н допускающей «феноменологических ошибок»! И она исподволь воздействует не только на массовое сознание, но и на политическое и военно-стратегического мышление государственной элиты. Так в разгар известного кризиса начала 80-х гг., вызванного размещением ракет средней дальности в Центральной Европе, один из западногерманских идеологов ядерного устрашения В. Мартини в своей статье «Война и мир, смерть и вечность» писал буквально следующее: «Я чуть было не заподозрил сторонников движения за мир, которое в действительности является движением капитулянства, в том, что они считают себя бессмертными, если не будет ядерной войны. Но она принесла бы лишь то, что и без нее неминуемо — смерть, то есть субъективную гибель мира» 4. Поэтому, по его мнению, надо относиться к возможности ядерной смерти человечества хладнокровно.
В отличие от экзистенциализма, возвышающего смерть до особой сущности человека, философская антропология фрейдизма низводит ее до инстинкта. Бессознательное влечение к гибели, инстинкт смерти наряду с эросом определяющим образом влияет на человеческое поведение — вот та форма, в которой фрейдизм вводит понимание смерти в логическую структуру современного военно-стратегического мышления. Несомненно, такой подход изначально исключает всякую возможность разумного решения проблемы ядерного выживания человечества: коль скоро порывы к смерти и разрушению иррациональны, то и обуздать их можно только такими же иррациональными средствами — например, запредельным страхом тотального уничтожения.
Интересно заметить, что сам З. Фрейд, обосновывая свою идею о готовности умереть как лучшем способе продления жизни, выбрал в качестве иллюстрирующей ее справедливость аналогии известную милитаристскую формулу т.н. «вооруженного мира»: хочешь мира — готовься к войне. «Мы помним старую поговорку: если вы желаете мира, готовьте войну. Было бы своевременно таким образом перефразировать ее: если вы хотите продлить жизнь, будьте готовы к смерти» — писал он в 1915 году 5. О. Шпенглер социализировал фрейдистский «инстинкт смерти», перенеся эту идею на все человечество. С подобной диалектики начиналась дальняя идеологическая подготовка нравственного и психологического непротивления смертельной опасности балансирования на грани ядерной катастрофы в годы «холодной войны».
С категорией смерти в сознании человека неразрывно связана категория страха. А в «ментальном поле» концепции ядерного устрашения она (категория страха) занимает даже более значимое место, чем категория смерти, составляя своеобразный силовой полюс его мировоззренческого напряжения.
Философский анализ природы и функций страха смерти, этого, говоря словами А. Шопенгауэра, величайшего страха, мучающего человечество, тоже не прост. Не претендуя на приоритет суждений, здесь следует сказать, что необходимо различать страх смерти как неизбежного конца биологического и духовного существования человека в результате исчерпания жизненных ресурсов его организма и страх гибели, т.е. преждевременной или насильственной смерти. Конечно, сложность разделения двух этих психоментальных феноменов связана с эмпирической неустановленностью естественного предела человеческой жизни. Смерть до сих пор является следствием (непосредственным или опосредованным) многих социальных причин: войн, катастроф, загрязнения окружающей среды, болезней и т.п. Отсюда наложение страха гибели на разумное признание необходимости смерти каждого индивида.
Страх естественной смерти представляет своего рода социопсихологическую интерполяцию, носящую как правило невротический характер. Напротив, страх гибели — это экстраполяция инстинкта самосохранения. И в этом отношении его ограниченное количество играет жизнеобеспечивающую роль. Однако и инстинктивный в своей основе страх индивидуальной гибели, взятый в широком контексте, выполняет не эгоистическую, а видосохраняющую социальную функцию. С другой стороны, даже допуская связь любого вида страха с инстинктом самосохранения, надо помнить, что индивидуальная психика детерминирована внешней средой. Не прирожденный инстинкт, а небезопасная социальная среда, угрожающая человеку гибелью в войнах, от голода или экологической катастрофы, воспитывает этот страх.
Особым политико-психологическим феноменом современности является страх ядерной смерти. Для него характерен значительный перевес в сторону иррациональной деструктивности. Страх ядерной смерти настолько сильный раздражитель, что специалисты говорят даже о его губительных медико-социальных последствиях. Показательны в этом отношении данные американских ученых, исследовавших в середине 80-х гг. воздействие страха ядерной смерти на подростков. Наиболее типичными ответами ребят были следующие: «Я ношу этот страх с собой повсюду, все время он сидит во мне как какая-то тяжесть»; «я спрашиваю себя — когда станет известно, что ракеты уже летят, останется ли время, чтобы успеть покончить с собой?» Вспомним, что опрос проводился во время «ракетного кризиса» в Европе. Сегодня, в середине 90-х гг., ответы школьников, возможно, были бы другими. Но данный факт лишний раз подчеркивает то, что страх ядерной смерти еще в большей степени социально и особенно политически детерминирован. Его можно искусственно, умышленно инспирировать и культивировать в общественном сознании.
Однако вернемся в сферу метафизики. Начиная с Кьеркегора категория страха становится центральной в европейской интеллектуальной традиции (по крайней мере, у философов-иррационалистов она вызывает больший интерес, чем сама смерть). Кьеркегоровская философия страха оказала сильнейшее влияние на всех последующих мыслителей экзистенциалистского направления, последовательно разрабатывавших понимание страха как столкновения человека с небытием, которое может быть постигнуто только через его переживание.
Особенно высоко оценивал идеи Кьеркегора Хайдеггер. Его, как и других экзистенциалистов, страх интересовал не просто как возможность открыть «ничто» (по Хайдеггеру, «ничто» — более фундаментальное понятие, чем небытие), а как универсальная детерминанта человеческой деятельности. В хайдеггеровской интерпретации страх есть основная настроенность человеческого бытия, побудительный импульс, мотив активности. Правда на метафизическом уровне экзистенциализм проводит различие между страхом как тревогой, вызванной «ничем» и страхом как боязнью чего-либо определенного — неудачи, наказания, нападения и т.п. При этом лишь первая разновидность страха получает статус «экзистенциального страха». Но в структурах мотивирующих деятельность обе разновидности страха практически равнозначно определяются как универсальная возможность ориентировать человека в различных сферах его «бытия-в-мире».
Соглашаясь с тезисом о мотивирующей функции страха, мыслители фрейдистской традиции вносят в его понимание свой штрих. Так, Фрейд рассматривал страх как прирожденное чувство, первое переживание которого человек испытывает в момент появления на свет. Пытаясь универсализировать страх как мотив поведения, он объяснял им даже военный героизм: дескать, испытывая себя страхом, солдат удовлетворяет свой инстинкт смерти. Отголоски подобного понимания страха можно найти и в современном военно-политическом мышлении как на Западе, так и (если хорошо поискать!) на Востоке, т.е. у нас, в России. Именно оно явно просматривается, например, в утверждении: «Когда из рядов движения за мир раздаются предупреждения о самоубийственности современной войны, это только заставляет других выражать свою решимость умереть за цивилизацию (за коммунизм, за национальную самобытность и т.п., если взять нынешнюю Россию — М.С.) и таким образом демонстрировать свою смелость» 6.
Неустранимость страха из мыслей и поступков людей, которых постоянно преследует идея собственной смертности, хотя они умело скрывают это, считают неофрейдисты, обусловлена и иррациональными моментами общественного бытия человека. «Никто не свободен от страха смерти, — утверждал известный в прошлом американский психоаналитик Дж. Зилбург. — Мы можем с полной уверенностью сказать, что страх смерти всегда присутствует в нашем мышлении» 7. А его коллега по Американскому институту психоанализа К. Хорни выводила из состояния «основного (невротического) страха» один из «великих неврозов» нашего времени — погоню за властью любой ценой.
Не удивительно, что понимание страха как неизменного мотива поведения, а следовательно, и наиболее сильнодействующего средства управления личностью и обществом, на протяжении многих десятилетий внедрявшееся в сознание политических элит цивилизованных стран, не могло ни стать ключевым элементом его логики, не могло ни редуцироваться в догмат о его (страха) жизненной важности для мировой политики. А страх ядерной смерти, вообще, был объявлен основным мотивом стремления к миру, своеобразным психологическим предохранителем на ядерном курке. Одним из первых эту смахивающую на софизм мысль высказал У.Черчилль, назвавший послевоенный мир детищем ядерного страха. Сегодня ее, похоже, разделяют все без исключения лидеры ядерных государств. Что касается военных, то на уровне стратегии абстрактная философская категория страха была естественно вплетена во вполне конкретные постулаты ядерных доктрин.
Надо сказать, это позиция ущербна не только с нравственной точки зрения — Б. Рассел в свое время верно заметил, что нельзя восхищаться добродетелью, в основе которой лежит страх. Но и с точки зрения науки, и непредубежденного дипломатического расчета, и просто здравого смысла. Ведь доказано, что страх нарушает процесс разумного, взвешенного принятия решений, особенно в условиях экстремальных кризисных ситуаций. Его чрезмерное усиление может даже привести к неконтролируемым безрассудным действиям, к т.н. «синдрому Форрестола». Кто поручится, что параноидальный страх, выбросивший бывшего министра обороны США из окна, не толкнет нынешних или будущих форрестолов в бездну ядерного безумия? Да и в условиях обычного некризисного развития международных отношений страх, разрушая доверие, не способствует добрососедству. Парадоксальным образом данная проблема переползла в последние годы с уровня советско-американских отношений на «подуровень» российско-украинских.
Для использования ядерного страха в политических целях был создан специальный механизм, спланированный по бихевиористской схеме: «угроза — страх — подчинение чужой воле (желаемый результат)». «Угрозы воздействуют на умы. Они предназначены для подчинения человека, группы людей, государства, для сгибания их перед чужой волей» 8, — откровенно заявлял еще относительно недавно У. Тейлор, «отец американской водородной бомбы», как окрестили его знающие люди. Внешнеполитическое использование механизма угроз определяется политическими и военными стратегиями как «мирное насилие». Военные и политические угрозы и контругрозы в практике межгосударственных отношений рассматриваются ими как неизбежный инструмент обеспечения национальных интересов. Разумеется, в послевоенный период эти угрозы не редко возводятся в ядерную степень. Так, метафизический страх смерти вызывает к жизни не только концепцию «ядерного сдерживания», но и ядерного шантажа, этой особой разновидности военно-политического насилия, основывающегося на устрашающей силе ядерных угроз.
- [1] Клаузевиц К. О войне. М. 1941. Т.II. С.300
- [2] Marcuse H. The Ideology of Death // The Meaning of Death. NewYork, 1959. P.64
- [3] Koestenbaum P. Vitality of Death. Westport. 1971. P.46. Россия тоже явила миру своих философов смерти (С.Н. Булгаков, В.С. Соловьев, Е.Н. Трубецкой, Н.Ф. Федоров и др.), идеи которых, растиражированные в поэзии и прозе Серебряного века русской литературы, оказали сильное влияние на мировоззрение военной элиты того времени. Не случайно, как вспоминал в своих мемуарах «красных граф» и бывший камер-паж Ее Императорского Величества А.А. Игнатьев, самоубийства были распространенным явлением среди офицеров русской армии
- [4] Martini W. Krieg und Frieden, Tod und Ewigkeit // Epoche. 1984. S.54-55
- [5] Ciriligation, War and Death: Selections from There Works by Sigmund Freud. L. 1939, P.25
- [6] Peace and the War Industry / Ed. by K.E. Boulding. N.Y. 1970. P.24
- [7] Gilboorg J. Fear of Death // Psychofnflitic Quarterly. 1943. Vol.12. P.475
- [8] The Future of Conflict in the 1980`s / Ed. by W.J. Taylor. 1984. P.120
Добавить комментарий