Онтология запрета

[109]

Любая культура заявляет о себе через различные и изощренные механизмы запрета, которые в ней работают. Введение в общественное [110] бытие того или иного табу, долженствования в форме «нельзя» обусловлено, например, необходимостью защиты общества и культуры от хаоса, распада, дезинтеграционных процессов, нарушающих социальную природу человека. Такие запреты имеют формообразующее значение для общества и человека.

Однако внешне установленное и навязанное культурой и обществом «нельзя» будет для человека поверхностным и именно внешним, потому что все «нельзя» таким образом донесенные до человека, являются для него возможными. Если мы остановимся в своем интересе на поверхностном и в этом контексте «лживом» «нельзя», то мы его не поймем, не дойдя до его основания, до глубинного «нельзя». Первичным условием осуществления кантовского категорического императива было органическое, внутренне осознанное принятие его человеком, и только при соблюдении такого условия поступок мог считаться нравственным, а вовсе не потому, что он был совершен в силу существующих всеобщих социально-правовых предписаний и запретов. И в этом смысле мы не видим существенных разночтений между кантовской позицией и позицией, которую занимает М. Фуко, провозглашая моральным лишь то, что направлено на свободный выбор себя, выбор, который осуществляется за рамками «глубинных сущностных запретов» 1, существующих в любом обществе: «Акцент стоит на отношении к себе, которое позволяет не давать увлечь себя желаниям и удовольствиям, сохранять перед ними самообладание и превосходство, удерживать чувства в состоянии покоя, пребывать свободным от всякого внутреннего рабства по отношению к страстям и достигать такого способа бытия, которое может быть определено как полное владение самим собой, или совершенный суверенитет себя над собой» 2.

Но как все же в самом запрете заявляет о себе свобода? Смоделировав ситуацию, в которой сняты все культурные и социальные запреты, можно сделать предположение о первичном состоянии человека, не стесненного никакими внешними ограничениями, но все же имеющего в себе свое внутреннее безосновное «нельзя», которое при этом будет отличаться от природно-обусловленного «нельзя» животного. Это «нельзя» не будет также означать безразличия и равнодушия. Его можно будет назвать глубинным 3 «нельзя».

Глубинное «нельзя» хочет предотвратить возможный «сизифов труд наоборот», когда Сизиф окажется вынужден бежать с горы за камнем, [111] будучи не в силах оторваться от него. В известном понимании сизифов труд — это бессмысленный труд, который стоит прекратить. Мы хотим описать то значение, в котором этот труд обретает смысл. «Нельзя» можно представить в образе камня Сизифа. Если он отпустит камень, то это будет равнозначно потере жизни, под тяжестью которой Сизиф сломается (например, покончить жизнь самоубийством будет таким сломом). Но отпущенное «нельзя» сменится другим и так до бесконечности, притягивая к себе обреченного Сизифа, безуспешно желающего обогнать нарастающий ком запретов 4.

Сизиф, катящий свой камень вверх, — это человек, обладающий своим жизненным пространством и противостоящий из него своему окружению. Он выдерживает это окружение, в том числе через налагаемые на него обществом и им самим запреты, чтобы спасти и защитить свое жизненное пространство. В жизненном пространстве мы «имеем», отвоевываем и переживаем свободу в том числе и свободу выбора, когда можем волить то, что мы хотим (хотеть мы можем и расстаться с жизнью). Но нашим желаниям противостоит камень, тюрьма в подлинном ее смысле, где ничего невозможно сделать, куда полностью заключены твои эго-желания. Такая тюрьма, заключенная прежде всего в нас самих, и есть глубинное «нельзя», неотъемлемое от человека. Свобода выбора, относящаяся к жизненному пространству, оказывается менее проблемным феноменом в бытии человека, нежели феномен свободы, при которой принципиально безальтернативное «нельзя». Надо подчеркнуть «нельзя», потому что, сказав «невозможно», мы скажем совсем другое: ведь не нельзя, а невозможно войти в одну реку дважды, не нельзя, а невозможно стать вновь ребенком и т. п. «Нельзя» таково, что даже если можно и возможно, то все равно «нельзя», ибо нарушение повлечет за собой преумножение запретов и, скорее всего, драматизацию не только личной судьбы человека. В глубинном «нельзя» дан предел, за который, действительно, не переступают. Из глубинного «нельзя» понимается бессмысленность его нарушения. Бессмысленно не закатывать камень наверх, а сбрасывать его вниз.

Сизиф, связанный с камнем, но решающий преодолеть «нельзя», попадает в положение постоянно догоняющего свой камень-«нельзя». Нарушение «нельзя» или просто его отсутствие (что трудно представить) превращается в бегство от одного «нельзя» к другому. Любое нарушение отодвигает «нельзя» на шаг вперед, а не преодолевает его. Помеха в виде «нельзя» в его новых модификация и гранях, которыми будет закрываться доступ к глубинному и по существу единственному [112] «нельзя», неизменно опережает желание нарушителя ее обойти. Обогнать камень никогда не удастся, а оторваться от него, сохранив жизнь, невозможно. Да и самоубийством не избавиться от привязанности к камню запрета. Бег вниз за камнем — бег по кругу сансары, падение в дурную бесконечность. Камень, вместе с которым катишься по наклонной плоскости, — камень нарушаемых «нельзя».

Быть в тюрьме — это не воздвигать себе новых стен, а находиться в стенах уже существующей тюрьмы-запрета, которая неотступно контролирует, но и ведет тебя, хотя ты сам при этом не двигаешься. Ожидание — это движение, стоя. Это терпеливое продвижение само-стоящего и само-раскрывающегося «я» к тому, что взывает и обращено к нему, что идет ему навстречу из-за стен тюрьмы. Не нарушение «нельзя» идет от знания, которое, несомненно, внутренне достоверно и очевидно.

Запрет — внутренне осознанное и принятое как необходимое, а не навязанное извне. Нарушение запрета создает прецедент для возможности других запретов, что продлит ожидание. Не желая длить обступающие тебя запреты, ты открываешь и принимаешь единственный и главный запрет, скрытый в глубине твоего сердца. Ожидание прихода ждущего тебя по ту сторону тюрьмы есть встречное движение к нему. Дней до выхода из тюрьмы все меньше и меньше, а ты продолжаешь ждать, когда время истечет полностью, и ты выйдешь на свободу. Свобода приходит тогда, когда проживаешь в полном объеме судьбу, выпавшую на твою долю. Ждущее нас движение-присутствие к нам заключено в нашем знании о том, что это ждущее существует, ждет нас и многообразными способами дает нам знать о себе.

Как уже отмечалось, жизненное пространство — это пространство, где всегда есть возможность сделать свободный выбор, где ты волен и можешь найти выход. Реальная тюрьма в такой же мере является жизненным пространством, в котором ты внешне не стеснен непреодолимыми запретами: ты можешь из нее сбежать, в крайнем случае, покончить жизнь самоубийством. Ожидание, в основе которого лежит принятие глубинного «нельзя», в этом же жизненном пространстве разрывает порочный круг бега за последним «нельзя» с целью его преодоления. Принятие запрета, но единственного и внутреннего, предупреждает и отсекает все другие возможные и производные от него запреты 5. Общество через установление законов стремится вернуть человеку голос совести, глубинный закон-«запрет», живущий в нем, но преданный им забвению. [113] Глубинный запрет интенсифицирует сосредоточенность на том, что вне всяких запретов, на том, что является оборотной стороной глубинного запрета — на свободе. Молитва, медитация или феноменологическая редукция (запрет на естественную установку для умозрения феноменов, т. е., переводя на кантовский язык, устремление к ноуменальному миру) объединяются свободой.

Человек не держится за жизнь любыми средствами только ради самой жизни. Он открывается своей собственной судьбе, а она освобождает его в себе. Эта участь выпадает всем, но выдерживают ее немногие. Велико искушение сослаться на обстоятельства, а следовательно — признаться в своей зависимости от них. Однако сила в том, чтобы распоряжаться распоряжающейся тобою судьбой. Судьба полагает, человек мужественно принимает положенное. Такое принятие не означает подчинения, а является свободным взаимовручением своей свободной природе, т. е. представляется вхождением в со-ответствие ноуменальному миру. Свобода позволяет не нарушать устройство чувственного мира и избегать удвоения несчастья раздвоенности, которое все равно происходит в вероломстве и своеволии по отношению к внешнему природному миру. Но даже в этом удвоении говорит наша свобода, правда, трансформированная в гордыню и попадающая в зависимость от своего бытия, паразитирующего на сущем. Такая свобода, нарушающая меру и границу своей природы, вырождается в уничтожающую все вседозволенность. И тем не менее эта «свобода» — свобода: человек необходимо, в силу своей телесной природы, стремится актуализировать свободу вовне, но процесс актуализации не исключает превратностей и искажений существа свободы, которые делают человека жертвой его же проектов. В этом вырождении есть утверждение, а в желании утвердить человек приходит к самоотрицанию и негации других. Тогда и ставится вопрос о том, чт. определяет меру и границу, каковы возможные безусловные основания их соблюдения?

Двусмысленность положения человека, который заключен в тюрьму, состоит уже в том, как об этом говорится: «Он сидит в тюрьме». Получается, что сидеть можно по-разному: можно буквально сидеть, а можно ходить, лежать, стоять и т. п., но при этом все же сидеть. То, что я сижу, никак не ограничивает моей свободы ходить, а мое хождение и другие внешние действия не освобождают меня от того, что я сижу. Понимание парадоксальности употребления данной фразы может дать понимание состояния свободы. Внешнее ограничение свободы не стесняет свободы как таковой, если есть ее внутреннее чувство. В таком ограничении свобода в полной мере высвобождается, становясь явной для самой себя в образе внутренне свободного человека, не зависящего от внешних обстоятельств. Свобода выходит к себе для себя, а не к кому-то [114] и чему-то для кого-то и чего-то, что замечается во внешне манифестируемом праве на свободу. Чем невыносимее условия заключения, тем более осознаешь свою свободу, свою не обусловленность многообразием условий. Здесь человек обретает себя подлинного, свободного, о чем и писал Ж.-П. Сартр. В неволе предстает очевидность свободы воли от неволи. Собственная воля, как свободная, в условиях заключения имеет шанс устранить безволие, процветающее в условиях внешне данной свободы.

Итак, «идеальная» тюрьма — та, где ничего нельзя сделать: ни сбежать, ни убить, ни расквитаться с жизнью. Настоящая свобода — когда ты все это можешь сделать, но не делаешь и не считаешь нужным делать. И первое и второе объединяет единственное слово — «нельзя». Утверждение «нельзя» как позитивность обусловлено ожиданием и со-знанием неотвратимого прихода ожидаемого. Ожидание — это движение недвижимо. В ожидании содержится долженствование жить, переносить свою судьбу в предвосхищении того, что ждет по ту сторону (например, колючей проволоки). Если что-то не делается, хотя можно сделать и при этом не быть наказанным, то это является показателем внутренней осознанности того, что нарушенный запрет приводит по ту сторону к очередному запрету, а не избавлению от него. Преступая черту, отдаляешь встречу с тем, чего постоянно ждешь. Недвижимое отдаляется, если начинаешь произвольное движение. Заключение в тюрьме — неподвижность. Но терпение и стойкость в ожидании свободы за стенами тюрьмы обращаются в продвижение к свободе. Несанкционированный срыв останавливает мерную поступь к свободе. Не наш произвол, например, через бегство из тюрьмы, приближает к выходу к другой стороне, а ожидание времени и во времени, которое поглотит зону затворничества, даруя свободу. Свобода есть уже в мудрости такого ожидания, которое есть движение к свободной стороне — движение стоя. Взаимная направленность приводит к встрече, взаимная настроенность — к созвучию. Судьба идет к нам навстречу, мы — навстречу своей судьбе. Ожидающее движение начинается от осознания ждущего тебя. То, что нас ждет, движется лишь своим присутствием по ту сторону для нас. Давая о себе знать тем, что мы знаем о нем, оно выказывает свое движение к нам 6.

И в нас поселяется страх как ответственность перед тем, что ждет нас. Здесь это прежде всего страх самих себя, потому что сбой режима ожидания может обернуться непредсказуемыми бедами. Во мне содержится личная ответственность за все происходящее в мире, как будто бы весь мир может рухнуть, если я перейду грань запрета. Если нам не безразличен мир, невыносимо зрелище его гибели, то мы берем на [115] себя всю меру страдания мира, чтобы любящий и ожидающий нас мир свободы был спасен нашим переживанием, любовью и верой в него.

Конституирующим, смыслообразующим элементом в социализации и становлении субъекта как существа свободного оказывается принятие запрета. Запрет есть феноменологическая редукция в сфере экзистенционального бытия человека. Парадоксально, но чем больше возникает запретов, тем лучше, так как они в большей мере заставляют задумываться об их общей сущности. Они сводят к минимуму беспорядочные перемещения ума, сопровождающего внешние действия, и переводят их в движение духа, нацеленного к единственному запрету, по существу, являющемуся свободой. В движении недвижимо свобода уже присутствует, вынося к себе по ту сторону «темницы».

Например, убийца или самоубийца фактически, приняв решение об убийстве, заявляют о себе как о существах абсолютно знающих, но тем самым они лишают себя возможности действительного узнавания, потому что человек является существом незнающим, находящимся в темноте, из которой он выходит на свет: «К истине мы приходим только из своей тьмы… Чтобы была мысль, должна быть темнота, которая заставляет мыслить» 7. Такое понимание человека выражено в сократовском положении «Я знаю, что ничего не знаю», т. е. я всегда окружен тенью незнания окружающего меня мира, что побуждает меня начинать движение к сотворению (узнаванию, открытию и созданию) этого мира. Я всегда не знаю — таково условие. В выходе из ничто, из тени незнания осмысляется нечто сущее. У Гуссерля акт редукции — это регресс к состоянию незнания, из которого начинается заново восхождение к обретению подлинного смысла «знаемого» ранее, к смыслу, творимого лично мною через схватывание и узрение сущности и истины бытия сущего. В необходимом усилии узнающей мысли мир сущего каждый раз открывается заново, так как я знаю, что ничего не знаю.

«Я знаю» Сократа — это предельность самосознания, запрет на то, чтобы сказать «я знаю», и таковы “cogito” Декарта, трансцендентальное единство апперцепции Канта, чистый трансцендентальный субъект Гуссерля, глубина тени сознания Мамардашвили.

Примечания
  • [1] См.: Фуко М. Использование удовольствий // Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996. С. 295.
  • [2] Там же. С. 304.
  • [3] Несколько в ином смысле, чем это сказано М. Фуко выше.
  • [4] Здесь возможна параллель с чередой целей, которая представлена в аристотелевском описании целевой причины.
  • [5] П. Крусанов как-то заметил, что для совестливых людей не нужны законы государства. Ср.: Спиноза Б. Богословско-политический трактат // Спиноза Б. Избранные произведения. В 2-х т. Т. 2. М., 1957. С. 79.
  • [6] Данное описание роднится с аристотелевским описанием перводвигателя.
  • [7] Мамардашвили М.К. Из лекций о Прусте // Ad Marginem’93. Ежегодник Лаборатории постклассических исследований ИФ РАН. 1994. С. 217.

Похожие тексты: 

Добавить комментарий