Мне везет на опечатки. Одна из первых (почти 20-летней давности и по своему — архетипичная) была в «Философских науках», где меня представили как кандидата этих самых наук, но с опечаткой в первом слоге их названия: «а» вместо «и». Потом я, очень гордый, дарил знакомым дамам оттиски, говоря, что там опечатка в этом самом слове — почему-то одно «л». История эта, как мне кажется, имеет непосредственное концептуальное отношение к философии исповеди и исповедальности философии.
Запомнился один сюжет из философских быта и нравов нескольких лет давности. Готовился очередной выпуск «Санкт-Петербургских чтений по философии культуры». Тема его звучала довольно претенциозно — «Зло и Ужас. Путь и Счастье», но на фоне тогдашних межвузовских сборников статей уже одно название выглядело шагом, может быть и не вперед, но хотя бы в сторону от парадигмального занудства. Хотелось первичного философствования, а не очередных косноязычных выражений, радости узнавания чужого философствования.
В соответствии с этим подбирались и статьи. Их авторы (Я.И. Гилинский, Т.М. Горичева, Б.Е. Гройс, С. Жемайтис, В. Кондратович, С. Шелин, М.Н. Эпштейн и др.) теперь хорошо известны философской общественности, думается, что не в последнюю очередь — благодаря упомянутой «первичности» осмысления и искренности, неотстраненности письма. Один из наиболее концептуально сильных и стилистически интересных материалов сборника принадлежал профессору В.А. Карпунину. Речь шла об онтологическом аргументе (импульсе) «Да будет!», важном, помимо прочего, и для методологии науки, художественного, технического etc. творчества — как выражение принятия чего-то в качестве реально существующего.
Собранные материалы напугали редактора университетского издательства — кругом неизвестных ей авторов, тематикой и манерой письма, исповедальным стилем философствования — и, несмотря на наличие двух авторитетных отзывов, она обратилась за дополнительной экспертизой на философский факультет. Заказанные отрицательные отзывы были получены. Главным аргументом рецензентов был «неакадемический» стиль большинства материалов. Особенно резко один из рецензентов отозвался о статье В.А. Карпунина, посвятив ей большую часть отзыва и квалифицировав ее, в конце концов, как «философский эксгибиционизм». Такая обостренность реакции была вызвана, как кажется, тем, что один профессор увидел в другом «изменщика» занудному «профессионализму», то бишь «академическому» стилю изложения.
Статьи были вскоре опубликованы в других — не университетских — изданиях, редактор, облегченно вздыхая, вернулась, по ее словам, к «нормальным статьям факультетских профессоров». С тех пор многое изменилось на том же философском факультете, в том числе и в плане тем и способов изложения мысли, но квалификация карпунинской статьи крепко засела в памяти. А разве не философский эксгибиционизм сам этот отзыв? И если уж на то пошло, разве не эксгибиционистично любое философствование? Разве нельзя его рассматривать как форму самозванства в духе «Самолёт летит, колёса стёрлися. // Вы не ждали нас, а мы припёрлися!» со своими осмыслениями, откровениями и объяснениями?
Ведь философия это всегда «о себе — любимом» философа, в его стремлении познать, объяснить, а значит — оправдать. Разум вообще дан человеку для осознания меры и содержания его укорененности в бытии, и, тем самым, его ответственности, «не алиби в бытии» (М.М. Бахтин). Человек живет как бы затылком вперед. Не дано ему видеть и знать будущее. Ему доступны только настоящее и память прошлого. Это как едешь в машине или автобусе и глядишь в заднее стекло: вот дом проехали, фонарные столбы пошли — наверное въезжаем в какой-то городок, а вот каменные дома пошли, трамвай попался — наверное в большой город въехали… И так с каждым километром становится все яснее проделанный путь. Так и человек обречен на постоянное осмысление и переосмысление своего пути. Он не может жить в бессмысленном мире, ему важно понять, почему он здесь и сейчас и такой. Понять, и значит — сделать не случайным. Даже после его смерти этот процесс может продолжаться и продолжаться, будут возникать новые и новые интерпретации даже хорошо известного факта. Одна история последней пушкинской дуэли чего стоит: каждый новый открытый историками факт способен перевернуть представления о мотивах и ответственности сторон в этом событии. В этом плане и человечество обречено на постоянное переосмысление истории — прежде всего, чтобы понять настоящее. Да и попытки прогнозировать, строить модели будущего, планировать — ни что иное как рефлексия о своих возможностях «здесь и сейчас». Изменятся обстоятельства и возможности — изменятся и представления о будущем, и планы.
Как ни крути, а человеческое познание, в конечном счете, оказывается самопознанием себя «и своих обстоятельств», и, как следствие — самооправданием себя вместе с обстоятельствами. Очень точно это выражается в детских защитных отговорках: «У кого что болит, тот о том и говорит», «Каждый понимает в меру своей испорченности», «Кто как обзывается, тот так и называется» и вообще — «Сам дурак».
В этом смысле исповедь — наиболее чистый жанр такого осмысления. И особенно — философская исповедь, в силу культуры и профессионализма самооправдывающейся мысли.
Почему так — не знаю, но это факт: человеческое измерение бытия суть свобода и ее оборотная сторона — ответственность. Вне человека нет свободы и, значит, никто не виноват. Один сплошной детерминизм, каузальные связи, биоценоз и прочие закономерности. И человеку важно их знать, эти детерминации, важно вписаться в них. Если не хватает науки, в ход идут астрология, хиромантия, магия и прочие интерпретационные схемы, объясняющие ему осмысленность и неслучайность, если не неизбежность существующего положения дел в мире, в обществе, в его семье, в нем самом.
В простейшем случае это проявление свободы воли как воли к неволе, желания уйти от своей свободы=ответственности. В более сложном — человек пытается понять «за что», осознать меру своей вины, а осознав, построить каузально-детерминистскую цепочку к настоящему. На этом построен психоанализ, логотерапия, когда человеку помогают выстроить эту интерпретацию, понять «зачем?», « почему?» и « за что?». И оказывается, что ни при чем, а все дело в родовой травме, эдиповом комплексе, уличном окружении, социальном происхождении, знаках зодиака и т.д. и т.п. На этом основан и суд: судят-то ведь человека, в конце концов, не за деяния, а за мотивацию. Весь спор обвинения и защиты — спор об интерпретациях, о мотивах и «обстоятельствах», смягчающих или отягчающих вину. Осмысление оказывается всегда поздней («задним числом») защитной рационализацией. И в этом, как представляется, главный нерв и импульс исповеди.
Человеческое поведение определяют три основные силы, которые Э.Я. Голосовкер называл «побудами»: (1) стремление к самосохранение индивидуального живого организма («вегетативный побуд»); (2) стремление к сохранению рода («сексуальный побуд») и (3) стремление к сохранению индивидуальной неповторимости личности («культурный побуд» или «побуд к бессмертию»). Именно последний «побуд» и выделяет мотивы человеческого поведения из животного мира. Сугубо человеческой является потребность быть сопричастным чему-то «большему» (идее, общности и т.п.), тому, что придает смысл индивидуальному существованию, но в этой сопричастности быть не забытым, замеченным, поименованным, окликнутым, оцененным.
Наверное, самое страшное для человека — быть не понятым, не услышанным. Согласно П.А. Флоренскому, ад — это тьма кромешная, полная неуслышность. Погребу, гестаповскому подвалу, из которого не докричишься, уподоблял ад Т. Манн.
За каждым человеческим поступком просвечивает эта фундаментальная потребность в соотнесении, надежда на конечный справедливый суд. В конфликте, даже в любом диалоге имеется «третий», к справедливому суду которого и апеллируют, в конце концов, участники конфликта и диалога. Человеческое бытие, как писал Ж.-П. Сартр, есть «бытие под взглядом». Подобно персонажам известной сказки Р. Толкина, которые, вглядываясь в магический шар, попадали под настигающий взгляд Саурона, так и человек в смысловых основаниях своего существования, поведения и даже мысли открыт понимающей оценке, бежать от которой невозможно, как от самого себя. Разве что — в невменяемость, в безумие, то есть в невозможность разумного отчета в своих действиях и значит — невозможность ответственности.
Беру ли я на себя ответственность за собственное «не-алиби-в-бытии» или моя свобода воли оказывается волей к неволе главный нерв и сюжет самоопределения. Перед кем эта изначальная ответственность? Чье лицо мы мучительно пытаемся разглядеть, вглядываясь до черных дыр в мир? Или это наше же собственное обличье отражается-искажается в зазеркалье зеркал бытия-под-взглядом?
Совесть, честь, стыд — выражения переживания этого «бытия-под-взглядом», «не-алиби-в-бытии», надежды, что есть кто-то, кто поймет до конца, поймет и простит. И эта точка соотнесения в сердце души, в котором коренятся свобода и ответственность, а значит и бытие. Око Господне под куполом храма или на фронтоне, прямой взгляд открытым зрачком с иконы, или портрета вождя, создающий эффект «слежения» — социализированные формы «напоминания» об этом переживании.
Таким образом, исповедь — сюжет человеческого измерения бытия как «бытия-под-взглядом», сюжет стремления быть соотнесенным, правильно понятым, стремления объясниться. И это стремление может проявляться по-разному. Например, действительно, эксгибиционистски, как самозванное навязывание себя. Причем, не обязательно ограничивая себя словом, а дополняя его жестом, позой, поведением.
Еще одно воспоминание… Договорились с коллегой встретиться и обсудить материалы очередного сборника. Прихожу к нему в условленное время, звоню. Долго не открывают. Потом слышу в квартире зазвучала музыка. Звоню еще — открывает жена, указывает на дверь одной из комнат: «Он там». Захожу, звучит мощный хорал, «Он» сидит с ногами на диване под окном лицом к двери, в руках книга. Демонстративно, в упор меня не замечает. Поприветствовал его. В ответ: «А, это ты… А я работаю.» Встал. — «Какую музыку тебе поставить?». — «Да я, — говорю, — по делу. Поговорим и бежать надо». После паузы, со вздохом: «Ах, какие мы с тобой разные». Одна из студенток говорила, что ходила на лекции этого коллеги только потому, что на них у него красиво рождаются мысли.
И хорошо, если этот философический эксгибиционизм является просто достаточно безобидным публичным интеллектуальным самовозбуждением, дополняемым иногда цитатническим фетишизмом. История и действительность дают примеры философского садизма (исповедальность советских философских разборок) и мазохизма (одно перестроечное самоуничижение философии чего стоит).
Главная особенность исповедальности такого рода — не просто рефлексивное самосознание, но и самооценка, не ожидание суда других, а рефлексивная самодостаточность, демонстрация другим готового (упакованного и оцененного) интеллектуального «продукта». Думаю, что не очень погрешу против истины: к этому кругу в изрядной степени относятся известные исповеди Ж.-Ж. Руссо и Л.Н. Толстого, в которых нелицеприятные самооценки чередуются с жесткими оценками других и самооправданиями. Представляется, что терминологически точнее было бы относить подобные тексты скорее к жанру интеллектуальной автобиографии, чем к исповеди.
Но возможна и собственно исповедь как вынесение на суд, как открытость этому суду, без готовых самооценок и тем более — оценок других людей. Самозванство и человекобожие — судить других и заниматься самооправданием. «Вот какое я… Но я понимаю это, исповедуюсь в этом и потому какой я замечательный. Я еще и не так, и не такое могу.» «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься!» — метафизическая максима самозванства.
Исповедь — не исподнее, которым трясут перед изумленными зрителями. Исповедь и не преисподняя души, выворачиваемая наизнанку. И тем более — не отмывание совести. Совесть на то и совесть, чтобы не быть чистой. Чистая совесть — нонсенс вроде круглого квадрата или деревянного железа. «Моя совесть чиста» — значит «меня здесь нет», это уход от не-алиби-в-бытии, от изначальной и абсолютной ответственности, человекобожеское присвоение себе права судить и утверждать, что ты «чист». Не дано человеку права судить о чистоте его совести.
Судить — удел других. Только другим дано «оплотнить» смысловое и ценностное своеобразие личности. Так же как физическая целостность человека оформляется (оплотняется) в лоне другого — материнского организма, формируется им. Так и смысловая целостность личности оформляется в контексте отношения к ней других, формируется ими. Особую роль при этом играют отношение и ласки близких. Ребенок осознает себя и говорит о себе первоначально с родительскими интонациями: «Моя головка. Моя ручка…». Как писал Данте, если мы когда-то и воскреснем, то не для себя, а для любивших и знавших нас.
Поэтому собственно исповедь — безоценочна, открыта для оценки, ответа, «оплотнения». В этом смысл ее интимной откровенности, а не в самодостаточной самозванной демонстративности — эксгибиционистичности.
Но уже хватит эротических метафор. Этак можно всю философию свести к тем самым наукам из упомянутой опечатки. Метафоры могут только стимулировать, возбуждать. Но они не обеспечивают возникающему термину необходимую для успешного анализа концептуальную твердость. Dixi: я кончил, теперь Вы.
Комментарии
Исповедь: бытие-под-взглядом, или Философический эксгибиционизм
Неплохое изложение взглядов. Искреннее.
Добавить комментарий